Культура Общество

Почему живых не замечают, а мёртвых канонизируют

0 1935

Задумайтесь над курьёзом: наше общество устроено с запредельной мерзкой лукавой жестокостью.

Пока человек жив — дышит, страдает, творит — мы ему руки не подаём. Отворачиваемся. Пророк в отечестве своём не просто не нужен — он раздражает. Но стоит ему испустить последний вздох, как начинается торжественная канонизация. Словно смерть — это не трагедия, а промо-акция.

Смерть — лучший пиар-менеджер

Бизнес на покойниках — самый стабильный, самый циничный, самый беспроигрышный. Сначала тебя доводят по тихой, по кривой дорожке до края, а потом спекулируют твоим именем, продают твоё наследие, делают из тебя символ, в который при жизни не верили.

Феномен этот древен, как мир, но в эпоху цифрового капитализма он приобрёл скорость спекулятивного алгоритма и масштаб транснациональной корпорации.

Взгляните на это глазами антрополога. Арнольд ван Геннеп описал бы это как окончательный переходный ритуал. Живой — существо маргинальное, находящееся в подвешенном состоянии, он ещё может ошибаться, менять мнение, требовать хлеба и внимания. Мёртвый — очищен, закончен, законсервирован. Его биографию можно отредактировать, образ — отполировать, цитаты — вырвать из контекста. Он больше не опасен. Он — идеальный объект для проекций.

Четыре евангельских примера

Карл Маркс, которого при жизни травили и который умер в нищете, стал иконой для миллионов и бюстом на постаменте. Фридрих Ницше заметил нечто подобное, говоря, что мораль — это инстинкт стада, направленный против сильных и одиноких. При жизни такого человека стадо игнорирует или заклёвывает. После смерти — присваивает, делая частью своего безопасного пантеона.

Или взять евангельскую максиму: «Несть пророка в отечестве своём». Почему? Потому что пророк — это живой укор. Он видит язвы общества слишком близко, он говорит неудобные вещи соседям и родственникам. Его голос знаком, а потому раздражает. После смерти он становится абстракцией, его слова — каноном, а его человеческие слабости — либо стираются, либо обращаются в трогательные легенды.

Взгляните на Вагрича Бахчаняна. При жизни — гениальный художник-концептуалист, чьи карикатуры и коллажи были остроумнейшим диагнозом эпохи. Жил скромно, в тени. Ушёл — и началось. Выставки, альбомы, аукционные цены. Его имя стало брендом интеллектуальной смелости, которую при жизни многие предпочитали не замечать в упор.

Или Александр Башлачёв. Голос поколения, разорванное сердце восьмидесятых. При жизни его концерты были камерными, альбомы — подпольными, признание — среди узкого круга. Трагический уход стал точкой кристаллизации мифа. Теперь его стихи цитируют те, кто при жизни не купил бы и кассету. Его образ стал иконой, товаром с высокой духовной наценкой.

А что уж говорить о поп-культуре? Судьба Сида Вишеса — учебник по постмортальному маркетингу. При жизни — проблемный, разрушающий себя панк. После смерти — икона стиля, лицо миллионов футболок, золотая жила для звукозаписывающих компаний. Продажи взлетели в разы. Поползли слухи, будто смерть была… продюсирована. Цинично? Беспрецедентно? Отнюдь. Это старая как мир схема, лишь обретшая новые, скоростные обороты.

Бизнес-модель «Мёртвый герой»

Информационное общество не изобрело этот феномен, оно его гиперболизировало, ускорило и поставило на поток. Раньше канонизация занимала века, теперь — месяцы.

Алгоритмы соцсетей мгновенно превращают трагедию в тренд, а наследие — в контент. Появляются «специально обученные люди», а по сути — ловцы душ. Они находят неопубликованные рукописи, черновики, плёнки в чуланах. Или просто забытые книжки мертвого автора. И запускают конвейер: ограниченные тиражи, коллекционные издания, «посмертные премьеры». С точки зрения закона — всё чисто.

Наследников нет или родственникам достаются крохи. Организаторам — миллионы. Авторский контент, который никому не принадлежит? Нет, он принадлежит всем и сразу, становясь публичным достоянием для спекуляций.

Про «обычных» людей

Возьмите любого талантливого учителя из глубинки, который без выходных занимался с детьми, писал уникальные методички и умер от инфаркта в нищете. На похоронах — речи о подвиге, статьи в районке. А за год до смерти ему на ремонт класса и лекарства всем миром собрать не могли. Руку не подавали. Корки хлеба не принесли. Это — бытовой, приземлённый, ежедневный ужас этого феномена.

Что в сухом остатке?

Общество, устроенное подобным образом, страдает глубокой духовной шизофренией. Оно не умеет ценить живое, пульсирующее, несовершенное. Ему подавай завершённый миф, упакованный товар, безопасную статую. Мы экономим на живых и соревнуемся в щедрости к мёртвым. Это удобно. Мёртвый не попросит, не возмутится, не разочарует.

Писатель Дмитрий Липскеров мог бы описать это как абсурдный карнавал, где траурные марши звучат как победные гимны, а кладбища превращаются в биржи. Элвин Тоффлер, предсказавший шок будущего, наверное, увидел бы здесь одну из его форм — шок от обесценивания самой жизни в гонке за её симулякрами.

Итак, вопрос на засыпку, дорогой читатель: не есть ли наша готовность возводить памятники тем, кому при жизни мы отказывали в куске хлеба, — самое откровенное признание нашей собственной, коллективной, душевной скупости? Пока мы не научимся видеть пророка в живом соседе, давать руку тем, кто спотыкается сегодня, наш пантеон мёртвых героев будет лишь музеем наших прижизненных предательств. А бизнес на костях — всего лишь зеркало, в котором отражается наше собственное, не очень-то святое лицо