Общество

Увертюра к плачу кукол

0 945

Алексею Беляеву-Гинтовту посвящается

«It's impossible for words to describe what is necessary to those who do not know what horror means».

Soldier

«…нужно сеять очи».

Поэт

Рисовальщик явился во время обстрела. Перед мясокомбинатом, пригнувшись, задницами к небу метались в поисках укрытия приехавшие за брикетами с говядиной и свиными тушами тыловики. А мы посмеивались: «Снова с украинцами в пинг-понг играют, мины отбивают жопами…».

В ту пору даже расчётливо убиваемый Славянск, в сравнении с передовым рубежом обороны в Семёновке, в восточном пригороде, воспринимался как глубокий тыл. После трёх провальных попыток прорвать наши позиции украинцы с господствующей горы Карачун обстреливали нас почти беспрерывно, методично, остервенело. Гостиницу «Метелица», базу знаменитого командира Моторолы, разруинили в нуль — и нас, мотороловцев, группками разбросали по всему посёлку. Мы — временный командир Большой, самый юный боец ополчения Вандал, водитель Артист и я, Корреспондент, — базировались на территории брошенного владельцем (участником госпереворота в Киеве) мясокомбината. Спали мы на поддонах для мяса и сторожевые псы бегали по нам, как по могилам.

Очередная мина легла на порог в семи метрах от нас, за спиной от выряженного во всё чёрное новичка. На бетонное покрытие. Всех должно было иссечь в булькающую кровью требуху, уровнять с наваленными во дворе свиными тушами. Новичка не задело, хотя он даже не пригнулся. Осколок раскрошил кружку с чаем в руке Вандала и встрял мне в шею, неглубоко. Снова послышался вкрадчивый, змеиный свист летящей мины, и мы рванули в укрытие. Там, в тёмном коридоре мясокомбината «злой арлекин в снежных перчатках» (так бойцы называли Большого за свирепый нрав и пятна витилиго на лице, шее и руках), выстроив у стены приехавших за мясом тыловиков, орал: «Что за гомосятина?! Кто учил вас жопы минам подставлять?! Стреляют — сразу в укрытие!».

Успокоившись, подошёл к нам. Бывший штангист, низкорослый, угловатый, с широченными плечами и узкой талией, стянутой кожаным ремнём со звёздочкой на пряжке. На внешней стороне левой ладони вытатуирован ярко-красный на пугающе белом якорь морпехов, на пальцах правой — скандинавские руны.

— Позывной? — спросил он новичка.

— Не знаю, — на узком смуглом лице (такие экстатически-отрешённые лица любил Эль Греко) на долю секунды проступило отвращение, тонкие пальцы скользнули по каштановой бородке клинышком. — Придумай сам.

— Что за форма на тебе? — Большой хмыкнул, разглядывая чёрный полувоенный френч пришельца и чёрные же штаны с обилием разного размера накладных карманов. — Человечек, ты не ошибся? Может, тебе лучше в национальную гвардию, а?

— Траур у меня. По отцу.

— А отец кто?

— Он мосты строил. Потом умер. — Новичок протянул временному командиру паспорт и удостоверение. — Допрос окончен?

— Ты из Киева? — вмешался Вандал. — Я тоже, у нас есть ещё киевлянин, позывной Кедр.

— Знаю, он мне говорил о тебе.

— Ты уже с Кедром успел познакомиться? — изумился Большой.

— Не только с ним. Позвони ещё раз в штаб, тебе объяснят…

— Объяснили… Большо-ой че-ло-ве-чек… Уже со всеми познакомился и всё ему разрешили. Одного не пойму: на хрена ты здесь? Нам бойцы нужны, а не мастера карандаша и кисти. Ты воевать приехал или рисовать?

Скинув рюкзак, новичок надел наушники, сел лягушкой перед патронным ящиком, вынул из нагрудного кармана блокнот. Остро отточенный грифель безотрывно заметался паучком, сплетая паутинной тонкости фиолетовую линию в примагничивающий, филигранно исполненный рисунок. Длинномордая ящерица улепётывала — эффект движения был передан безупречно — отстреливая «хвосты» — спелёнутые тельца младенцев с отчётливо различимыми лицами — моим, Артиста, Большого, Вандала. На чешуйчатой спине зияли две дыры, задние лапы ящерицы вкогтились в отвалившиеся крылья, составленные из «перьев» — крохотных младенчиков. Повернутая к зрителю клыкастая пасть сжимала треснутую колбу с головой рисовальщика — несмотря на малый размер, автопортрет он выполнил с фотографической точностью.

Большой не принял рисунок, пожал плечами, хмыкнул, вернул вместе с документами. Зло на меня покосился:

— Корреспондент, принимай, твой клиент. — Помолчав, с язвительной усмешечкой добавил: — сделай и его легендарным.

Я пожал руку рисовальщику, и впервые на этой войне обожгло меня предчувствие. Так бывает: непрошенно, с убийственной бесполезностью открывается одному человеку о другом главное и тотчас исчезает, словно на мгновенье расцветает и сразу же смертным ветром срезается хризантема из алмазной пыли.

— А я тебя таким и представлял, Корреспондент. — Рисовальщик, скинув рюкзак, достал видеокамеру. — Тебе просили передать. — Провернул пропеллером в пальцах карандаш, улыбнулся: — У меня свои задачи, я не задержусь здесь, не помешаю твоему включённому наблюдению…

— Я не наблюдатель, простой боец. Артист, дай ему автомат. Пусть рисует…

Глаза новичка — непроницаемые, словно зрачок заполнил всю радужку, — сузились, жадно всматриваясь во что-то за моей спиной, потом послышался цокот копыт. Я обернулся: огненно-рыжая, слепящей, дыханье перехватывающей красоты — «откуда здесь такое чудо?» — лошадь, низко опустив голову, рысила по дороге между мясокомбинатом и жёлто-красно-синими сгущениями полевых цветов на холме, изуродованном серыми развалинами свинофермы. С блокпоста у перекрёстка кто-то дико, хрипло заорал, долбанул из пулемёта длинной очередью в знойно-зыбкую безоблачную высь. Рыжая лошадь вздыбилась, рванула, очертания её смазались, полыхнули переливчато-сверкучей кляксой расплавленного янтаря. Грохот копыт стремительно затих. Вслед никто не стрелял, и я вздохнул облегчённо.

— Пойдём с нами, — подтолкнул рисовальщика в плечо Большой. — Мерзавку костлявую по черепушке пощелбаним…

Приехавшие за мясом бойцы привезли с собой штрафника. Тогда для таких, как он, — мелких мародёров и уклоняющихся от боя — самым страшным наказанием было рытьё окопов под непрестанным обстрелом на передовой позиции. Требовалось отвести его на участок Викинга, там не хватало людей для углубления ходов сообщения между блиндажами. Штрафник выглядел потешно: мордатенький, шароголовый, трусоглазый; ровненькая, полумесяцем борода казалась картонным нимбом, сползшим на подбородок изрядно охмелевшего перед репетицией актёришки. До него, видимо, никак не доходило, что «костлявая» в виде мины или гаубичного снаряда, может явиться в любом месте и в любой миг. Чем ближе подходили мы к линии соприкосновения с противником, тем чаще штрафник в тоскливом ужасе озирался и всякий раз шарахался, когда, издеваясь над ним, Артист шипящим свистом имитировал мелодию мины-хвостатки. Большой вильнул вправо, извлёк из сухого бурьяна у развалин саманного домика мёртвого ежа. Поднял двумя пальцами за иглу, осмотрел:

— Сквозное пулевое. Шуршал ночью — приняли за диверсанта. — Ткнул ссохшейся ежиной мордочкой в нос отшатнувшегося штрафника: — Вот что с мародёрами случается. Усвоил?

Дальше потопали через развалины, огородами, напрямик. На последней, параллельной передовым траншеям улице мы, все разом, остановились ошарашенные. Слева, через семь дворов от нас, у дома из красного кирпича на невысокой куче песка играла, красным игрушечным вёдрышком лепила куличики рыженькая девочка в синем платьице лет четырёх-пяти. Увидев нас, встала с корточек, затрясла ладошками, отряхивая песок. Артист повернулся к Большому:

— А разве детей ещё не всех вывез…

…зззииибумс-клац-бумс-клац-бумс-клац! Это с дальнего конца улицы в нашу сторону ринулись наперегонки грязно-белые лохматины рвущихся снарядов. Ощущение… словно на бреющем полёте несётся над землею невообразимых размеров вставная челюсть сатаны и — взззииибумс-клац-бумс-клац-бумс-клацает алмазными зубами взрывов, выгрызая души.

Как рухнул ничком — не помню. Стихло — огляделся: слева, в канавке, накрыв собой штрафника, распластался Большой, на затылке его, кровоточа, вздулась шишка от принесённого взрывной волной булыжника. Справа — точь-в-точь мунковский человечек на хрестоматийной картине — с облепленным глиняной пылью лицом-маской и немо разинутым ртом, зажав ладонями уши, застыл на коленях Артист. Впереди рассеивался жёлтый дым, и на его фоне удалялась черная фигура: рисовальщик по-птичьи махал левой рукой, разбрызгивая рубиновые «перья», потом наклонился, что-то поднял и пошагал назад. Я вскочил, и — как удар хлыста по зрачкам: на месте кучи песка у красного дома дымилась глубокая воронка.

Рисовальщик остановился в шаге от нас, обвёл невидящим взглядом. Левую руку он держал на отлёте. С обрубка мизинца стекали длинные, впитываемые пылью красные капли. На протянутой нам правой ладони покоилась косичка. Рыжая косичка с розовой, синей и сиреневой резиночками на хвостике.

— Вот… Вынырнул бес… счавкал ребёнка… и ничего больше не осталось…

Издырявленная осколками металлическая калитка заскрежетала, распахнулась, на улицу, к ещё дымившейся воронке выскочила молодая рыжеволосая женщина. Мы одновременно — я по глазам бойцов понял это — представили, что сейчас будет, и рванули наутёк. Тот безысходный, гнавшийся за нами вой осиротелой матери я слышать буду, наверное, и после Страшного суда.

Когда спрыгнули в траншею, я задыхался, точно в глотке сердце застряло. Большой повёл штрафника к командиру соседней позиции, а мы протиснулись в переполненный бойцами блиндаж. Ожидался очередной обстрел. Рисовальщик, пока Артист бинтовал ему руку, надвинул наушники и закрыл глаза. Кто-то попытался шутить по поводу чёрной формы раненого, но я его пинком образумил. Прислонился спиной к бетонной плите, не успел задремать — голос… Откуда-то сверху неживой, пискляво-скрипучий голос: «Здравствуй, как тебя зовут? Давай играть! Здравствуй…»

Рисовальщик сдвинул наушники, жадно вслушался.

— Что это?

Это неожиданно проснулась Настя. Кукла. Убиенной в Славянске на праздник Троицы пятилетней девочки. У неё было две любимые куклы. Одну положили с нею в гроб, а вторую сюда, на передовой рубеж принесла волонтёр Людмила, позывной — Дед Мороз. Прикрепила вместе с иконами Пресвятой Троицы и Георгия Победоносца проволокой с наружной стороны блокпоста. Часто по ночам под ветром проволока тёрлась об арматуру, странно поскрипывала, и, казалось, Настя плачет. А когда ветер усиливался, кукла раскачивалась, билась о бетон затылком, включался механизм, и наши и вражеские бойцы в полусне слышали неживой пискляво-радостный голосок: «Здравствуй! Как тебя зовут? Давай играть!..»

— Ты куда, дурак! — крикнул я вслед рисовальщику. — Там всё пристреляно до сантиметра!

Он не остановился. Вскарабкался на бруствер, исчез. Послышался скрип раскручиваемой проволоки, потом треск пластмассы. В бойницу из блиндажа были видны подбитые украинцами две сгоревшие фуры на дороге перед мостом, из-за которого нас периодически долбили из танка. На обочине, правее сгоревших грузовиков который день валялся труп нацгвардейца без головы, а рядом с ним — несколько пристреленных нашими бойцами псин, хотевших гвардейца сожрать. Когда рисовальщик спрыгнул с бруствера с выдранным из чрева куклы Насти, кричащим в его руке механизмом «Здравствуй! Как тебя зовут?» — появился Большой. Спросил с нескрываемой ненавистью:

— Зачем ты это сделал?

Возвращались в злом молчании, торопились, близилась ночь, с паролями была постоянная путаница, и в темноте могли подстрелить свои.

— Корреспондент, — обернулся шагавший впереди Артист. — Смотри. Снимай. Картина…

Раскуроченная на асфальте, глыбилась в луже высохшей крови гнедая кобыла. Проткнули её две неразорвавшиеся мины-хвостатки, перебив хребет у основания шеи и взломав рёбра. Повёрнутая влево морда с предсмертно оскаленной пастью воткнулась в канаву у обочины. Всё это выглядело так, будто цирковая лошадь попыталась встать на колени перед своим анимальным богом, а он — злой, капризный детёныш великана — надоевшей игрушке переломал ноги, вывернул шею и двумя минными гвоздями приколотил её к чёрной доске. Большой вдруг выдавил какой-то странный корявый то ли полурык, то ли всхлип, цапнул за плечо рисовальщика, резко развернул к себе, обыскал, отобрал косичку. На недоумённые наши взгляды ответил: «Похоронить надо…»

Потом он, всегда ругавший нас за каждое бранное слово, длинно и гнусно выматерился. Всё, почувствовал я, моя внутренняя энергия на отметке ниже нуля. Я захлопнул мониторчик переданной рисовальщиком камеры, закурил и поплёлся в коридор мясокомбината, казавшийся местом райского спокойствия. Силы мне хватило только на то, чтобы дойти до поддона для мяса, служившего кроватью, прогнать дремавшую там собаку, рухнуть, зарыться в грязные фуфайки, комбинезоны, фартуки сбежавших рабочих и мертвецки уснуть. Как почти всегда на войне, мне ничего не снилось.

Проснулся как с перепоя, неожиданно, с головной болью, заарканенный чувством вины и неотступной тоски, привстал: в свете свечи рядышком — рисовальщик. Левой, забинтованной рукой он намертво вцепился в косичку, а правая кисть двигалась неостановимо, казалось, не она двигает карандашом, а карандаш ею.

За безотрывным и стремительным движением карандашного грифеля и словно бы не им оставляемой, а самой белой бездонностью листа рождаемой, замысловато сплетаемой линией следили мы с Вандалом заворожённо.

— Не понимаю, — почтительно глянув на склонённую, в порезах от лезвия лысую голову рисующего спросил Вандал, — зачем тебе война? Рисовал бы спокойно в Киеве, Москве, Париже… Бойцы-то всегда найдутся, а художников, умеющих такую красоту делать, сколько? А если убьют?

— Художник вот он, — усмехнувшись, не прерывая своего занятия, кивнул на меня рисовальщик. После долгого молчания заговорил озлобленно: — Красота… точнее… то, что люди так называют… это… худшее, что есть… главное зло… главная причина всех войн… Красота — братская могила озарений… Ты не поймёшь.

— А-а… — Вандал забеспокоился, беспомощно оглянулся: — Гена, скажи ему…

— Не хочу.

— Почему я не пойму? Эй, отложи карандаш, объясни… Ну, скажи хотя бы, только честно, зачем ты приехал, не воевать же? Рисовать можно и дома. Так зачем?

— У меня свои задачи.

— Какие у тебя задачи? — внезапно выступил из темноты Большой. Заметил зажатый в забинтованной руке рисовальщика хвостик рыжей косички. — Падальщик ты, извращенец, гробокопатель… Тебе мало могилку разрыть или куклу выпотрошить… Твоя задача — души мёртвых потрошить, озарения из них карандашиком выковыривать… Молчи, урод! Я твою записную книжку пролистал. Всем слушать: «Только в момент смерти невинного человека, ребёнка, взору способного видеть незримое открывается то, что нас ждёт в ином мире. Я должен это увидеть, тогда я смогу изобразить то, перед чем померкнут картины предшественников…». Большой швырнул в лицо автора этих строк блокнот, замахнулся.

— Стой! — едва успел я перехватить занесенный для удара кулак. Большой, в прошлом штангист, мог размазать меня по стене. Однако почему-то быстро успокоился, лишь посмотрел мне в лицо с таким же выражением, с каким изучал мордочку простреленного ежа. Перевел взгляд на танцующий огонёк свечи, сел перед рисовальщиком зеркально «лягушкой» и — одним выдохом задул свечу.

— Большая чёрная лягушка, слушай мой приказ. На липкий твой раздвоённый язык за день достаточно налипло кровавых озарений… Что хотел — получил. Утром уйдёшь, это не обсуждается. Не уйдёшь — похороню. Езжай на творческую охоту куда-нибудь… в Сирию.

— Я думал, ты выстрелишь, — раздался из темноты издевательский голос. — Узок человек, я бы расширил…

Снова вспыхнула свеча. Большой отвёл ствол ото лба рисовальщика, беззвучно вернул на место предохранитель. Аккуратно упрятал косичку в разгрузку, встал. Двинулся к выходу, перешагивая через поскуливающие островки: от обстрелов собаки-охранницы прятались вместе с нами. В распахнутую дверь хлынули багровый свет и вонь горящих покрышек. Из вылизываемых пламенем гаражей пузырящейся квашнёй выпирал бурый дым. Резко очерченный чёрный силуэт Большого исчез, дверь захлопнулась.

— Что происходит? — как спящий у того, кто ему снится, спросил меня Вандал.

— Один раскапывает братскую могилу, а другой её закапывает, — боится, что там заводной ключик для костей. Пусть копают, я иду спать.

— Постой, Корреспондент. — Рисовальщик подошёл, шатаясь. Из наушников, упрятанных им в карман, сочилась-угадывалась увертюра к вагнеровскому «Тангейзеру». — Тебе, на память.

Всё во мне воспротивилось этому подарку. Нестерпимо захотелось побыть одному, и я поспешил на второй этаж — там, в разгромленном офисе мясокомбината, под издырявленной минами крышей шансов уцелеть было в разы меньше, чем внизу, но… чаще, чем мы того хотим, одиночество стоит смерти.

У проломленной танковым снарядом стены, в лабораторном молочно-белом свете сглотнувшей луну «люстры» — осветительной ракеты, долго я глядел на подаренный рисунок… чувствуя себя заспиртованным в кунсткамерной колбе уродцем, которого с тоскливым омерзением рассматривает ребёнок со страшно знакомым лицом.

Технически безупречная, босхиански завораживающая графика облучала такой инфернальной безысходностью, что захотелось мне рисовальщика пристрелить. Сонливо и тошно стало, как при лучевой болезни, обвальную испытал я утрату интереса ко всему вокруг. Доковылял до застеленного битым кирпичом дивана и мгновенно уснул.

— Корреспондент!!! Сюда-а-а-а! — «гаубичным» басом разбудил меня Артист. — Скор-р-рей!

Внизу, посреди коридора, широко раскинув ноги, опершись обеими руками о залитый кровью цементный пол, сидел Большой. Туловище его крест-накрест бинтовал рисовальщик. Пояснил:

— Осколок. В грудь. Навылет. И ноги посекло. Легко, вроде…

Во дворе зафырчал, загудел двигатель — это Артист наконец-то завёл барахливший в последнее время Ssang Yong Rexton — наш «джихад-мобиль». Я попытался разрезать насквозь кровью пропитанные штанины, Большой с трудом поднял голову, выхрипел:

— Корреспондент, оставь, там пустяки, кости целы.

— А Вандал где? — спросил я, метнувшись к двери. Артист задним ходом подгонял «джихад», объезжая зиявшую посреди двора свежую воронку от гаубичного снаряда. — Большой, сможешь встать, или потащим? До машины дойдёшь?

— Доползу. Вандал на «передок» побежал. Час назад. Там штрафника накрыло, «двухсотый»…

Через несколько минут, разбудив визгом шин часового на ближнем блокпосту, мы выруливали в сторону Славянска. В зеркалах заднего вида кровавился рассвет. На заднем сиденье рядом со мной постанывал Большой.

— Корреспондент… — позвал он, пытаясь с мучительным напряжением приподнять правую ладонь, — не получилось: только пальцы крючились, периодически дергались как от всё более сильных ударов электрическим током, вытатуированные на пальцах руны мелькали всё быстрее, будто бы раненый безнадёжно пытался отправить небесам какое-то зашифрованное послание. Я разодрал упаковку буторфанола, но при виде шприца Большой с полусекундной осмысленностью во взгляде протестующе замотал головой. Сказать уже ничего не мог, только всплесками, удивлённо — как при неожиданной, задолго до срока родильной схватке — резко, раняще вскрикивал. Вдруг затих.

Лицо его, шея и руки стали серо-пепельными, цвета остывшей древесной золы. Белые пятна исчезли, растворились в перегоревше-сером. Стёкла авто были опущены, по салону свистал ветер, и непроизвольно мне захотелось заслонить Большого и наглухо задраить салон: почудилось, что от порыва ветра это серое тело вспорхнёт невозвратной горсткою пепла.

— Остановись, Артист. Он умер.

Артист затормозил, обернулся, испуганно вцепился в запястье Большого, нестерпимо долго нащупывал на пульс. От злобы даже заикнулся:

— Не включай пан-иии-ку. Живой он, едем!

На перекрестке у «Метелицы», бывшей базы Моторолы, как всегда при виде авто вздыбился асфальт — лупанули из гаубицы. Не успела в безветрии осесть дымная корявина — неподалеку от неё рядком три вспышки, разрывы мин. Артист давил на газ, трофейный «кореец» мчал нас, не капризничая, у остановки, сразу за перекрестком, чуть сзади нас, едва слышно скрежетнул по корпусу осколок — легла четвёртая мина. Уже выкатив на безопасное место, мы с Артистом вспомнили, что в этот раз перед выездом не перекрестились. Синхронно выдохнув: «Господи, помилуй»! — осенили себя крестным знамением.

Когда уже у госпиталя круто разворачивались, Большой, хрипя, стал заваливаться на меня, и я увидел: белые пятна витилиго на его лице, шее и руках исчезли, растворились в естественном телесном цвете, а бледность от потери крови не таила смерти…

…Корреспондент, куда мы едем? На укров не напоремся? Гони быстрее…

— Сказали держать строго на север. Бойцы Поэта недавно здесь проезжали, отзвонились, всё чисто.

Коран — легкораненый боец, которого выделили мне в сопровождающие, нервничал, а я — ликовал. Свершилось то, о чём несколько недель тому мы и мечтать не смели. С потерями страшными, сдирая с себя до костей мясо, но — мы протиснулись по узенькому коридору к российской границе, и грезилось: уже в самом скором времени Новороссия станет явью. «Жизнь без победы хуже любой войны», — вспоминались мне слова юного снайпера, которому во время вылазки разворотило из «Утёса» бедро, нога висела непонятно на чём, а он стянул её ремнём и полз всю ночь к нашим позициям. В те дни у меня наконец-то появилась качественная камера, боевых сцен я наснимал на полноценный фильм, а ещё затрофеил в точности такой же, какой был у нас в Славянске, Ssang Yong Rexton и предвкушал, как возрадуется такому подарку Артист. Слева в заполыненной степи мелькали редкие островки кустарника, справа в знойном мареве янтарились вангоговские подсолнухи, позади трофейного «джихад-мобиля» косматился кометный хвост золотисто-сиреневой пыли.

— Стой, Корреспондент. Смотри!

Притормозил, смотрю, леденею: двое вынырнули из подсолнухов, один совсем рядом, второй дальше — с нацеленным на нас РПГ. Водитель из меня был никакой, ни сдать назад, ни рвануть резко вперёд я не мог, да и самый опытный водитель не смог бы, учитывая расстояние до гранатомётчика…

— Коран, номер с трофея забыли мы снять… Может, оно и к лучшему… Выходим спо-кой-нень-ко… Действуем по си-ту-а-ци-и…

Сначала нам повезло. В открытую дверь донеслось: «Кто такие?» — «Кто-кто? Свои, — ответил я чужим голосом, внутренне готовый ко всему. И добавил раздражённо: — А пароль спросить не надо, воин?». За спиной автоматчика мелькнула в подсолнухах фигура в тропическом камуфляже с жёлтой на руке повязкой: они, как и мы, уже всё поняли…

Коран хлестанул по десантникам двумя короткими очередями и, пригнувшись, метнулся к зарослям кустарника. Я — следом, боковым зрением отметив: гранатомёт у них не сработал! Ура! Резвости моего спринтерства зигзагами по пересечённой местности наперегонки со вззззиииикающими над ухом пулями с риском нарваться в «зелёнке» на растяжку позавидовал бы самый быстрый человек планеты, трёхкратный чемпион Олимпийский игр Усэйн Болт. Дабы не смущать Усэйна и уменьшить риски, я нырнул под куст, развернулся, открыл ответный огонь. Чуть левее, за шиповником отстреливался Коран. Одного из десантников мы явно уложили. Из лесополосы за дорогой выперла отмеченная двумя вертикальными белыми полосами бронемашина и… Пронзённый очередью из 30-тимиллиметровки «джихад-мобиль» превратился в багрово-чёрный пузырь, в огненную братскую могилу седьмого павшего на этой войне моего телефона, четвёртой видеокамеры (сотни снятых в боях историй сгинули!) и третьего блокнота, исписанного так, что буковки в нём от тесноты визжали и, казалось, при захлопывании разлетались со страниц, как осколки…

Горящий Ssang Yong Rexton стал ориентиром, заработали наши миномёты, и две укровские БМП, утюжа подсолнухи, прикрываясь лесополосой, драпанули.

— Корреспондент, пойдём, глянем, что там. Трофеи должны быть. — Шагая к лесополосе, обернулся: — Ты что в землю врос? Боишься? Пойдём!

Опалённый знакомым предчувствием, кого и каким я увижу, — что я мог ответить ему? Всякой душе в миг зачатия открывается всё, что случится с нею в земной жизни, но уже тогда она надеется перехитрить Создателя.

— Пойдём…

Я почти не замечал брызжущей кузнечиками полыни под ногами, исторгающего чёрные клубы дыма автомобиля на дороге, слепяще жёлтых до горизонта подсолнухов. Перед глазами стоял подаренный мне и после очередного обстрела сгоревший рисунок. Воспринимаемый неотвратимо и стремительно приближающимся, из глубины всплывающим, изображён был рисовальщиком «спрут»: голова пупса с чёрными пробоинами глазниц почти неотличима от черепа, извивающиеся щупальца составлены из косичек… На вытянутых вперёд щупальцах «спрут» словно протягивает, вручает зрителю свою уменьшённую копию — монстра-младенца. И всё это изображение было соткано из виртуозно прорисованного множества его зеркальных отражений — до точечек мельчающих «спрутиков». А при изменении угла зрения возникала страшная, чёрная Мадонна, протягивающая смотрящему на неё то ли куклу, то ли младенца — с неотвратимо узнаваемым лицом той девочки, от которой осталась только косичка.

За дорогой, между подсолнухами и лесополосой наткнулись на труп с жёлтой повязкой на рукаве. Пуля вошла украинцу в живот, рот в предсмертной муке разинут, ноги выше колен передавлены гусеницами бронемашины. Оружие удиравшие десантники успели забрать. Рядом — я сразу узнал его по чёрной форме — по грудь раздавленный рисовальщик. Неподалёку виднелись его выпотрошенный рюкзак и впечатанные каблуком в землю наушники. Ноги на щиколотках и исколотые штыком руки на запястье стянуты скотчем. Случайно украинские десантники раздавили его гусеницами БМП, разворачиваясь в спешке, или намеренно, скрывая следы пыток, — я не знаю…

«Он строил мосты. Потом умер», — так отчётливо, что я вздрогнул, прозвучал во мне голос рисовальщика. Документов при нём не оказалось. А в рюкзаке, в одном из многочисленных кармашков отыскалась лишь надтреснутая белая коробочка — говорящий механизм давно погибшей куклы. Я снова перестал замечать всё вокруг. Смотрел на ошмёточек пластмассовой плоти на моей ладони, и мне казалось, он кричит: «Победители в этой войне только мёртвые!». И мне нечего было ему ответить.

«Здравствуй, как тебя зовут?», — всё глуше выскрипывала-всхлипывала кукольная душа. Так в саване пепла, в солнечных пелёнках плачут не рождённые. Напрасен их плач, безответно их зияющее вопрошание. Некому и нечего им ответить, ибо никто ещё не назван.